скоропись ольги балла
Книги «Скорописи» этого номера оказались рядом друг с другом на обозревательском столе, по обыкновению, с точностью, на которую способно одно лишь случайное. Стоило им сойтись — и стало ясно: все они — об одном, хотя, что самое ценное, и с разных сторон (и так складывается объемная картина общего их предмета). Во-первых — об освоении человеком пространства мира, о типах его (пространства? человека? — да обоих!) персональных карт, о способах — нет, не построения их: выращивания. Во-вторых же — что, на самом деле, еще интереснее — как человек становится, делает самого себя средством и формой такого освоения.
Сергей Гандлевский. В сторону Новой Зеландии: путевые очерки. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2019.
Позиция автора в этой книге, надо признать, не обходится без некоторого нарочитого самоупрощения. «Вообще-то говоря, — заявляет он прямо с порога, в аннотации, — допущение, что ремесло писателя имеет хотя бы мало-мальское касательство к расстояниям, которые автор покрывает, почти столь же нелепо, как предположение, что мастерство хирурга или плотника как-то связано с легкостью на подъем и перемещениями специалиста в пространстве».
Ну, авторам определенного масштаба лукавство — как инструмент — позволительно. Совершенно очевидно, что — в отличие от хирурга или плотника — и перемещениями в пространстве, и вообще всем, что бы он ни делал (и в этом его привилегия), писатель превращает себя, всего себя, в инструмент: уловления и изготовления смысла. Книга именно об этом — она демонстрирует это наглядно. В смирении, на котором Сергей Гандлевский строит свои травелоги, невозможно не видеть приема: при его помощи один из важнейших (простите мой пафос) поэтов нашего времени, деликатно убирая собственную сложность, заключая ее в скобки, позволяет сказаться миру, в котором представляет себя не более чем наблюдателем. Даже не интерпретатором. Так, стенографистом собственного повседневного опыта. Разве что — опыта, обретенного в других странах: Иордания, Америка, Марокко, Куба, Израиль… Страны — из тех, на которые здешнее сознание привычно лепит ярлык «экзотических», но опыт оттого ничуть не перестает быть повседневным, и важно именно это. Отсюда и жанр: походные записки-наброски, попутные беглые соображения, как будто даже необязательные; отсюда и речевые средства — ловушки для опыта.
Иногда Гандлевский бормочет наскоро языком дневника — простейшего, для памяти: «Воротились в отель. Наш берег безлюден и неосвещен, только закат отражается на скалистых вершинах. С противоположной стороны — россыпь огней, выделяются три больших зарева: Иерусалим, Рамала, Иерихон. Мы пили пиво в баре под открытым небом, а подгулявшие немцы — парень и две девушки — с визгом и плеском все валились и валились с бортика в бассейн, не обращая внимания на робкие увещевания чернокожего дежурного». Иногда — изъясняется как популярный туристский справочник-путеводитель: «Здесь выращивают аргановые деревья, из плодов которых вручную и в несколько древних приемов добывается масло — для кулинарных и косметических надобностей». И никогда не выходит за пределы обыденной разговорной речи с ее интонационным и смысловым диапазоном.
Хорошо знающий цену слову и силу его воздействия, Гандлевский не ищет способов выразиться пооригинальнее — набросить на мир пышную самоценную ткань языка, заслоняя ею наблюдаемое; не стремится выбирать яркие факты. Он неспроста довольствуется простыми подручными словами — и такими же ситуациями. Это вид вкрадчивости: не спугнуть опыт.
Перемещения его по свету — в первую (почти тайную — но автор на первых же страницах в этом признается) очередь символическая практика: заклинание невозможного. Превращение того, что было невозможно для поколения его родителей (видеть дальние страны, многие и разные) — в собственную обыденность.
Потому-то читателя и не должно смущать, что порядок стран, о которых речь, подчиняется единственно прихотливой воле случая. Он не географичен (из Иордании в Америку, с Кубы на берега Тирренского моря), укладывается разве что в простую хронологию: 1997, 2002, 2011… и так до 2018. Порядок у этих точек перемещения — в том, чтобы быть изъятым из всякого порядка.
Нехитрыми по видимости средствами автор выполняет одну из важнейших смысловых работ: расколдовывания мира, убирания гипнотизирующей и сковывающей дистанции между миром и человеком. Создания человеку возможности говорить с миром на равных.
Елена Кассель. Место жизни: стихи в тексте Василия Бетаки. — Одесса: Бондаренко М.А., 2019.
Елена Кассель — давняя-давняя парижская жительница с петербургским (скорее уж ленинградским) прошлым и естественнонаучным образованием, по роду занятий, кажется, преподаватель математики. То есть, похоже, человек без (внешних) литературных претензий и амбиций, только глубже: с (внутренней) литературной формой восприятия. То, что она пишет — много лет подряд, в порядке безначального и бесконечного текста, вначале в Живом Журнале, теперь в фейсбуке, до электронной поры, видимо, на бумаге, — не вполне литература. Такое утверждение может показаться до обидного несправедливым, поскольку пишется это языком чутким (в том числе — к собственному звуковому облику), точным, внимательно воспитанным, и важнейшим его воспитателем, конечно, была художественная словесность вообще и поэзия в особенности.
«Жесткий резкий несгибаемый Питер. Правильные черты, трагическая кованая красота. Неподвижные на коленях руки. И отчаянный крик буксира в середине реки.
И Париж — расхлюстанный, в развевающемся шарфе, с изменчивой, то растянувшейся в улыбке, то скорчившей гримасу мордой. Красиво, некрасиво? А какая разница, когда обаяние и юность хлещут через край».
Не литература? Но важнее, важнее. Это — практика в такой области, из которой всякая литература растет, используя ее достижения.
Поэзия и по сей день продолжает воспитывать эту речь, деля с нею книжное пространство. Наряду с собственными текстами, почти на равных правах с ними Кассель включила в книгу стихи своего мужа и многолетнего собеседника — поэта и переводчика Василия Бетаки, умершего семь лет назад и до сих пор остающегося ее внутренним собеседником. Текст полон цитатами из него, внутренними отсылками к нему. На что бы ни упал взгляд в Париже — в общем «месте жизни» с Бетаки — не может не вспоминаться «Васька», все пережито вместе, увидено вместе. Вот химеры Нотр-Дама — и одновременно с Бахтиным, его карнавалом и «материально-телесным низом», автору сразу же идет на ум: «Вон у Васьки — “черти с мужиками, и свиные хари — добрым людям на страх, в Нотр-Дам химеры — матерящийся камень… Славное кощунство есть в готических церквах!”» (Курсив автора. — О.Б.)
Вообще же задачи тут не литературные — другие, по самому их устройству. Перед нами, скорее, опыты — в смысле не столько классически-монтеневском, сколько в более близком к (естественно)научному: наблюдение за тем, что происходит при взаимодействии обитаемого пространства с чувственностью и памятью человека. Разве что фиксируются результаты этих опытов совершенно художественными средствами: образными, метафорическими, — живым трепетным текстом. А язык, организованный иначе, их, кажется, и не возьмет.
Это — чистое (во многом — посредством слова) вживание в мир, в то самое «место жизни», которому не нужны даже перемещения на большие расстояния (хотя есть тут и они — часть книги составляют воспоминания об эмиграции и эмигрантских скитаниях: из Ленинграда — через Рим — в Америку, затем оттуда во Францию… — и, раз уж есть — внимательно прочувствованы и продуманы). Главное тут — проявление собственных смыслов повседневности, постоянно и насквозь ее пронизывающих. И в этом Кассель, во всем мыслимом, казалось бы, различная с автором предыдущей книги Сергеем Гандлевским, неожиданно и точно с ним совпадает.
«Январь — скрежещет железом на морозе, обдирает до крови язык и презирает зимние праздники.
Январь — его можно только пережить — хоть встать на мосту Искусств, поглядеть на плывущий навстречу остров Ситэ, на пару шпилей, на светлые набережные, потом приехать домой, ткнуться в носы — собачий и человечий, подумать про то, что в понедельник — будильник на семь часов и про некоторое заключенное в этом бессмертие.
А потом сесть за компьютер и бросить в море-океан зеленую бутылку с запиской — такую, от которой подобранные на улице осколки я обматывала проволокой, надевала на нитку и вешала на шею сколько-то там лет тому назад».
Да разве литература делает не то же самое?
Александр Иличевский. Воображение мира: эссе. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2019.
И, наверное, самая неожиданная, нетипичная по внутреннему смысловому устройству книга этой «Скорописи» — проливающая, однако, столь же неожиданный свет на обе остальные. Формально — (сборник) эссе (на самом деле — не совсем сборник; это — вполне цельное повествование, части которого связаны между собой мягкой, но несомненной связью). По существу — антропологический трактат (выговоренный, что принципиально, в художественной, образной, а в значительной части и в автобиографической форме). Пожалуй, даже и метафизический. Он — о том, как воображение — исходное свойство человека, чуть ли не основа для всех остальных — связывает, формирует для человека мир (и таким образом, формирует самого человека. Оно — часть человека, создающая целое).
Оно совершенно неспроста и не по произволу автора «прихотливо связывает между собой, — как на первой же странице обещает нам аннотация к книге, — математические аксиомы и модернистскую литературу, биоинформатику и пейзажные парки, теорию струн и иудаизм Второго Храма, физику твердого тела и язык ангелов».
Связывает оно столь разнородные по видимости области потому, что все они — согласно интуиции автора — растут из одного корня. Сад и книга — в некотором глубоком смысле одно и то же. Именно поэтому разговор здесь начинается с сада (сразу подумаешь: прямо как человеческая история: в ее символическом плане она ведь тоже началась с сада — Эдемского. Иличевский, пишущий в своей первой главе как будто о конкретных садах, виденных им в жизни, говорящий на самом деле о саде как принципе, не может не держать это в голове. В каком-то смысле он пишет собственный вариант Книги Бытия).
«Сад невозможно вырастить без воображения, ибо только воображение способно дать основание для постижения цели, поскольку воображение — ядро деятельности сознания.
Чем, скажем, отличается воображение от фантазии? На этот вопрос можно ответить лишь с известной долей субъективности. Корень слова “фантазия” отсылает к фантазму, то есть к чему-то яркому, но не существующему. В “воображении” корень связан с образом, то есть содержит творческое начало, дающее возможность развивать знания о мире в соответствии с его уже существующим в мире образом. Иными словами, главное в воображении — его инструментальность, возможность создавать новый смысл».
Наверное, чтобы понять, как происходит вылепка воображением человеческого мира, опять-таки нет особенной нужды перемещаться по свету — тут достаточно внимания. Хотя сам автор поездил немало: родился у берегов Каспия, вырос под Москвой, взрослел в Москве и подмосковном Долгопрудном, где учился в институте, жил в Америке, потом снова в Москве, теперь живет в Израиле — тоже неведомо, навсегда ли… Все это, несомненно, сказалось и на понимании Иличевским устройства мира, и на его чувстве пространства и взаимодействия с этим пространством человека, — и важнейшая черта этого понимания и этого чувства — интуиция единства разнородного и того, что это единство способно быть уловленным — еще прежде всех рациональных формулировок и обоснований и помимо них — (только?) воображением.
Вполне возможно, что эта сила в человеке — в глубоком, очень отдаленном, но все-таки ощутимом родстве с той силой, которой Бог творил мир.
Ну, здравствуй, Новая Зеландия.
Ты, Бога Личная Страна…
Аотеароа, не Лапландия…
В тебя, как в жизнь, я влюблена!
Волною океан коснется
моей уставшей чуть, души
и радость в сердце рассмеется!
Любовь! Прошу тебя! Круши,
ломай хоромы из печали,
загромождение прошлых дней!
Жаль, реки счастья обмелели…
Но нет! Не надо! Не жалей!
Пусть то, что было, прочь умчится!
Во след ему не обернусь…
Что свято, в сердце сохранится!
Вас осуждать я не берусь…
А маори меня с собою
по всем красивейшим местам
возьмет… Я от него не скрою
восторг души и волю дам
всем чувствам, что в душе сияли,
ведь мы давно все это знали…
Устало вздохнув, я оставлю дела,
желания мои так туманны…
В Новой Зеландии я не была!
Уеду в далекие страны…
Хотелось уехать, уйти, убежать,
в просторы красот окунуться…
И радугу счастья в руках подержать!
А волшебству улыбнуться…
Многоозерность. Снег только в горах.
Меня не пугают вулканы…
И рек полноводность! С собой я в ладах.
Купила билет… Строю планы…
Забудь обо мне край дождливых снегов,
где только печаль и унылость…
Во взглядах, в поступках царит нелюбовь.
Хочу, чтоб все это забылось…
На Новой Зеландии с давних веков,
За тридевять южных морей,
Шумят водопады, а вдоль берегов
Останки лежат кораблей.
Там грустное солнце жарой не палит,
Там ветер гудит над водой,
Там шхуны надежд об угрюмый гранит
В щепу разбивает прибой.
Там справа рассветы, налево — закат,
Над севером солнца маршрут.
Идёт оно справа налево, назад.
Жаль, годы назад не идут.
Там волны бутылки без писем несут
Ко всем, что ни есть, берегам,
И путь бедолаг был неведом и крут
По людям, судьбе и морям.
Когда-то звучал в их присутствии тост
За здравие и за мечты,
Теперь среди скал обретут свой погост
Вдали от былой маяты…
И нас, как бутылки без писем, несёт
По жизни судьбы океан.
Внутри ничего не найдёт доброхот,
Мы чьей-то надежды обман.
Мы выпиты жизнью, но годы опять
Всё дальше и дальше влекут.
Давно и на многое нам наплевать,
Найти бы последний приют,
Где примет земля, или ляжем на дно,
Отмаяв судьбы пустоту…
Ведь «быть, иль не быть» — навсегда всё равно
Для всех, потерявших мечту.
Но там-то, где солнце жарой не палит,
Где ветер гуляет бедой,
Где шхуны надежд разбивает гранит —
Там берега вечный покой.
На Новой Зеландии, там, далеко,
За тридевять южных морей,
Шумят водопады, а вдоль берегов
Останки лежат кораблей…