Маяковский Стихи Облако В Штанах — подборка стихотворений

Маяковский Стихи Облако В Штанах — подборка стихотворений

Маяковский Стихи Облако В Штанах — подборка стихотворений
0
09 мая 2021

мечтающую на размягченном мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий,

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огр_о_мив мощью голоса,

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,

20 как кухарка страницы поваренной книги.

буду от мяса бешеный

– и, как небо, меняя тона —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а – облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залежанные, как больница,

30 и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

"Приду в четыре", – сказала Мария.

40 ушел от окон,

В дряхлую спину хохочут и ржут

Меня сейчас узнать не могли бы:

Что может хотеться этакой глыбе?

50 А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно

и то, что бронзовый,

и то, что сердце – холодной железкою.

Ночью хочется звон свой

спрятать в мягкое,

горблюсь в окне,

60 плавлю лбом стекло окошечное.

Будет любовь или нет?

большая или крошечная?

Откуда большая у тела такого:

должно быть, маленький,

Она шарахается автомобильных гудков.

Любит звоночки коночек.

70 уткнувшись дождю

лицом, в его лицо рябое,

обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,

Упал двенадцатый час,

как с плахи голова казненного.

80 В стеклах дождинки серые

как будто воют химеры

Собора Парижской Богоматери.

Что же, и этого не хватит?

Скоро криком издерется рот.

90 как больной с кровати,

Теперь и он и новые два

мечутся отчаянной чечеткой.

100 Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится, —

из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

110 Двери вдруг заляскали,

будто у гостиницы

не попадает зуб н_а_ зуб.

резкая, как "нате!",

муча перчатки замш,

Видите – спокоен как!

которую надо украсть!

Опять влюбленный выйду в игры,

огнем озаряя бровей з_а_гиб.

И в доме, который выгорел,

иногда живут бездомные бродяги!

"Меньше, чем у нищего копеек,

у вас изумрудов безумий".

когда раздразнили Везувий!

а самое страшное

160 для меня мал_о_.

Кто-то из меня вырывается упряма

Ваш сын прекрасно болен!

У него пожар сердца.

Скажите сестрам, Люде и Оле, —

170 ему уже некуда деться.

которые изрыгает обгорающим ртом он,

выбрасывается, как голая проститутка

из горящего публичного дома.

на сердце горящее лезут в ласках.

Глаза наслезнённые бочками выкачу.

Дайте о ребра опереться.

Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!

Не выскочишь из сердца!

190 На лице обгорающем

обугленный поцелуишко броситься вырос.

У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел

как дети из горящего здания.

200 схватиться за небо

горящие руки "Лузитании".

в квартирное тихо

стоглазое зарево рвется с пристани.

о том, что горю, в столетия выстони!

210 Я великим не чета.

Я над всем, что сделано,

ничего не хочу читать.

книги делаются так:

220 легко разжал уста,

и сразу запел вдохновенный простак —

прежде чем начнет петься,

долго ходят, размозолев от брожения,

и тихо барахтается в тине сердца

глупая вобла воображения.

Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

из любвей и соловьев какое-то варево,

230 улица корчится безъязыкая —

ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,

возгордясь, возносим снова,

города на пашни

Улица м_у_ку молча пёрла.

Крик торчком стоял из глотки.

240 Топорщились, застрявшие поперек горла,

пухлые taxi <*>и костлявые пролетки.

Город дорогу мраком запер.

выхаркнула давку на площадь,

спихнув наступившую на горло паперть,

250 в х_о_рах архангелова хорала

бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:

Гримируют городу Круппы и Круппики

грозящих бровей морщь,

умерших слов разлагаются трупики,

только два живут, жирея —

260 и еще какое-то,

размокшие в плаче и всхлипе,

бросились от улицы, ероша космы:

"Как двумя такими выпеть

и цветочек под росами?"

270 уличные тыщи:

вы не смеете просить подачки!

с шагом саженьим,

280 надо не слушать, а рвать их —

присосавшихся бесплатным приложением

к каждой двуспальной кровати

Их ли смиренно просить:

Мы сами творцы в горящем гимне —

шуме фабрики и лаборатории.

290 Что мне до Фауста,

скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!

гвоздь у меня в сапоге

кошмарней, чем фантазия у Гете!

чье каждое слово

300 именинит тело,

мельчайшая пылинка живого

ценнее всего, что я сделаю и сделал!

сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!

с лицом, как заспанная простыня,

310 с губами, обвисшими, как люстра,

где золото и грязь изъ_я_звили проказу, —

мы чище венецианского лазорья,

морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет

у Гомеров и Овидиев

от копоти в оспе.

солнце померкло б, увидев

наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы – молитв верней.

Нам ли вымаливать милостей времени!

держим в своей пятерне

миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий

330 Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,

и не было ни одного,

и те, что обидели —

вы мне всего дороже и ближе.

как собака бьющую руку лижет?!

обсмеянный у сегодняшнего племени,

вижу идущего через горы времени,

которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

350 в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

А я у вас – его предтеча;

я – где боль, везде;

на каждой капле слёзовой течи

р_а_спял себя на кресте.

Уже ничего простить нельзя.

Я выжег души, где нежность растили.

Это труднее, чем взять

тысячу тысяч Бастилии!

выйдете к спасителю —

и окровавленную дам, как знамя.

в светлое весело

грязных кулачищ замах!

и голову отчаянием занавесила

мысль о сумасшедших домах.

как в гибель дредноута

от душащих спазм

бросаются в разинутый люк —

380 сквозь свой

до крика разодранный глаз

лез, обезумев, Бурлюк.

Почти окровавив исслезенные веки,

и с нежностью, неожиданной в жирном

390 Хорошо, когда в желтую кофту

душа от осмотров укутана!

когда брошенный в зубы эшафоту,

"Пейте какао Ван-Гутена!"

я ни на что б не выменял,

А из сигарного дыма

вытягивалось пропитое лицо Северянина.

Как вы смеете называться поэтом

и, серенький, чирикать, как перепел!

кроиться миру в черепе!

обеспокоенные мыслью одной —

"изящно пляшу ли", —

смотрите, как развлекаюсь

сутенер и карточный шулер!

которые влюбленностью мокли,

420 в столетия слеза лилась,

вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,

чтоб нравился и жегся,

на цепочке Наполеона поведу, как мопса.

Вся земля поляжет женщиной,

430 заерзает мясами, хотя отдаться;

и облачное прочее

подняло на небе невероятную качку,

как будто расходятся белые рабочие,

440 небу объявив озлобленную стачку.

Гром из-за тучи, зверея, вылез,

громадные ноздри задорно высморкал,

и небье лицо секунду кривилось

суровой гримасой железного Бисмарка.

запутавшись в облачных путах,

вытянул руки к кафе —

и будто по-женски,

и нежный как будто,

450 и будто бы пушки лафет.

это солнце нежненько

треплет по щечке кафе?

Это опять расстрелять мятежников

грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк —

берите камень, нож или бомбу,

а если у которого нету рук —

пришел чтоб и бился лбом бы!

460 Идите, голодненькие,

закисшие в блохастом гр_я_зненьке!

Понедельники и вторники

окрасим кровью в праздники!

Пускай земле под ножами припомнится,

кого хотела опошлить!

470 обжиревшей, как любовница,

которую вылюбил Ротшильд!

Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,

как у каждого порядочного праздника —

выше вздымайте, фонарные столбы,

окровавленные туши лабазников.

480 вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,

вздрагивал, околевая, закат.

Ничего не будет.

небо опять иудит

490 пригоршнью обрызганных предательством

задом на город насев.

Эту ночь глазами не проломаем,

черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,

вином обливаю душу и скатерть

в углу – глаза круглы, —

500 глазами в сердце въелась богоматерь.

Чего одаривать по шаблону намалеванному

сиянием трактирную ораву!

Может быть, нарочно я

в человечьем месиве

лицом никого не новей.

из всех твоих сыновей.

заплесневшим в радости,

скорой смерти времени,

чтоб стали дети, должные подрасти,

И новым рожденным дай обрасти

520 пытливой сединой волхвов,

и будут детей крестить

именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,

может быть, просто,

в самом обыкновенном евангелии

И когда мой голос,

530 от часа к часу,

может быть, Иисус Христос нюхает

моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!

Я не могу на улицах!

как щеки провалятся ямкою,

540 попробованный всеми,

и беззубо прошамкаю,

я уже начал сутулиться.

550 люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,

потертые в сорокгодовой таске, —

что у меня в зубах

черствая булка вчерашней ласки.

Дождь обрыдал тротуары,

лужами сжатый жулик,

мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп

560 а на седых ресницах —

на ресницах морозных сосулек

из опущенных глаз водосточных труб.

Всех пешеходов морда дождя обсосала,

а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:

570 и сочилось сквозь трещины сало,

мутной рекой с экипажей стекала

вместе с иссосанной булкой

жевотина старых котлет.

Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?

голодна и звонка,

580 а я человек, Мария,

выхарканный чахоточной ночью в грязную руку

Мария, хочешь такого?

Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.

На шее ссадиной пальцы давки.

в глаза из дамских шляп булавки!

что у меня на шее воловьей

потноживотые женщины мокрой горою сидят, —

это сквозь жизнь я тащу

миллионы огромных чистых любовей

600 и миллион миллионов маленьких грязных любят.

мечтающую на размягченном мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огромив мощью голоса,

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,

как кухарка страницы поваренной книги.

буду от мяса бешеный

— и, как небо, меняя тона —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а — облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залежанные, как больница,

и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

«Приду в четыре»,— сказала Мария.

В дряхлую спину хохочут и ржут

Меня сейчас узнать не могли бы:

Что может хотеться этакой глыбе?

А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно

и то, что бронзовый,

и то, что сердце — холодной железкою.

Ночью хочется звон свой

спрятать в мягкое,

горблюсь в окне,

плавлю лбом стекло окошечное.

Будет любовь или нет?

большая или крошечная?

Откуда большая у тела такого:

должно быть, маленький,

Она шарахается автомобильных гудков.

Любит звоночки коночек.

лицом в его лицо рябое,

обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,

Упал двенадцатый час,

как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые

как будто воют химеры

Собора Парижской Богоматери.

Что же, и этого не хватит?

Скоро криком издерется рот.

как больной с кровати,

Теперь и он и новые два

мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится,—

из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

Двери вдруг заляскали,

будто у гостиницы

не попадает зуб на зуб.

резкая, как «нате!»,

муча перчатки замш,

Видите — спокоен как!

которую надо украсть!

Опять влюбленный выйду в игры,

огнем озаряя бровей загиб.

И в доме, который выгорел,

иногда живут бездомные бродяги!

«Меньше, чем у нищего копеек,

у вас изумрудов безумий».

когда раздразнили Везувий!

а самое страшное

Кто-то из меня вырывается упрямо.

Ваш сын прекрасно болен!

У него пожар сердца.

Скажите сестрам, Люде и Оле,—

ему уже некуда деться.

которые изрыгает обгорающим ртом он,

выбрасывается, как голая проститутка

из горящего публичного дома.

на сердце горящее лезут в ласках.

Глаза наслезнённые бочками выкачу.

Дайте о ребра опереться.

Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!

Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем

обугленный поцелуишко броситься вырос.

У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел

как дети из горящего здания.

схватиться за небо

горящие руки «Лузитании».

в квартирное тихо

стоглазое зарево рвется с пристани.

о том, что горю, в столетия выстони!

Я великим не чета.

Я над всем, что сделано,

ничего не хочу читать.

книги делаются так:

легко разжал уста,

и сразу запел вдохновенный простак —

прежде чем начнет петься,

долго ходят, размозолев от брожения,

и тихо барахтается в тине сердца

глупая вобла воображения.

Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

из любвей и соловьев какое-то варево,

улица корчится безъязыкая —

ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,

возгордясь, возносим снова,

города на пашни

Улица муку молча пёрла.

Крик торчком стоял из глотки.

Топорщились, застрявшие поперек горла,

пухлые taxi и костлявые пролетки

Город дорогу мраком запер.

выхаркнула давку на площадь,

спихнув наступившую на горло паперть,

в хорах архангелова хорала

бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:

Гримируют городу Круппы и Круппики

грозящих бровей морщь,

умерших слов разлагаются трупики,

только два живут, жирея —

размокшие в плаче и всхлипе,

бросились от улицы, ероша космы:

«Как двумя такими выпеть

и цветочек под росами?»

вы не смеете просить подачки!

с шаго саженьим,

надо не слушать, а рвать их —

присосавшихся бесплатным приложением

к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить:

Мы сами творцы в горящем гимне —

шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста,

скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!

гвоздь у меня в сапоге

кошмарней, чем фантазия у Гете!

чье каждое слово

мельчайшая пылинка живого

ценнее всего, что я сделаю и сделал!

сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!

с лицом, как заспанная простыня,

с губами, обвисшими, как люстра,

где золото и грязь изъязвили проказу,—

мы чище венецианского лазорья,

морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет

у Гомеров и Овидиев

от копоти в оспе.

солнце померкло б, увидев

наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы — молитв верней.

Нам ли вымаливать милостей времени!

держим в своей пятерне

миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий

Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,

и не было ни одного,

и те, что обидели —

вы мне всего дороже и ближе.

как собака бьющую руку лижет?!

обсмеянный у сегодняшнего племени,

вижу идущего через горы времени,

которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

А я у вас — его предтеча;

я — где боль, везде;

на каждой капле слёзовой течи

распял себя на кресте.

Уже ничего простить нельзя.

Я выжег души, где нежность растили.

Это труднее, чем взять

тысячу тысяч Бастилий!

выйдете к спасителю —

и окровавленную дам, как знамя.

в светлое весело

грязных кулачищ замах!

и голову отчаянием занавесила

мысль о сумасшедших домах.

как в гибель дредноута

от душащих спазм

бросаются в разинутый люк —

до крика разодранный глаз

лез, обезумев, Бурлюк.

Почти окровавив исслезенные веки,

и с нежностью, неожиданной в жирном человеке

Хорошо, когда в желтую кофту

душа от осмотров укутана!

когда брошенный в зубы эшафоту,

«Пейте какао Ван-Гутена!»

я ни на что б не выменял,

А из сигарного дыма

вытягивалось пропитое лицо Северянина.

Как вы смеете называться поэтом

и, серенький, чирикать, как перепел!

кроиться миру в черепе!

обеспокоенные мыслью одной —

«изящно пляшу ли»,—

смотрите, как развлекаюсь

сутенер и карточный шулер.

которые влюбленностью мокли,

в столетия слеза лилась,

вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,

чтоб нравился и жегся,

на цепочке Наполеона поведу, как мопса.

Вся земля поляжет женщиной,

заерзает мясами, хотя отдаться;

и облачное прочее

подняло на небе невероятную качку,

как будто расходятся белые рабочие,

небу объявив озлобленную стачку.

Гром из-за тучи, зверея, вылез,

громадные ноздри задорно высморкая,

и небье лицо секунду кривилось

суровой гримасой железного Бисмарка.

запутавшись в облачных путах,

вытянул руки к кафе —

и будто по-женски,

и нежный как будто,

и будто бы пушки лафет.

это солнце нежненько

треплет по щечке кафе?

Это опять расстрелять мятежников

грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк —

берите камень, нож или бомбу,

а если у которого нету рук —

пришел чтоб и бился лбом бы!

закисшие в блохастом грязненьке!

Понедельники и вторники

окрасим кровью в праздники!

Пускай земле под ножами припомнится,

кого хотела опошлить!

обжиревшей, как любовница,

которую вылюбил Ротшильд!

Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,

как у каждого порядочного праздника —

выше вздымайте, фонарные столбы,

окровавленные туши лабазников.

вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,

вздрагивал, околевая, закат.

Ничего не будет.

небо опять иудит

пригоршнью обгрызанных предательством звезд?

задом на город насев.

Эту ночь глазами не проломаем,

черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,

вином обливаю душу и скатерть

в углу — глаза круглы,—

глазами в сердце въелась богоматерь.

Чего одаривать по шаблону намалеванному

сиянием трактирную ораву!

Может быть, нарочно я

в человечьем месиве

лицом никого не новей.

из всех твоих сыновей.

заплесневшим в радости,

скорой смерти времени,

чтоб стали дети, должные подрасти,

И новым рожденным дай обрасти

пытливой сединой волхвов,

и будут детей крестить

именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,

может быть, просто,

в самом обыкновенном Евангелии

И когда мой голос

может быть, Иисус Христос нюхает

моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!

Я не могу на улицах!

как щеки провалятся ямкою

и беззубо прошамкаю,

я уже начал сутулиться.

люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,

потертые в сорокгодовой таске,—

что у меня в зубах

черствая булка вчерашней ласки.

Дождь обрыдал тротуары,

лужами сжатый жулик,

мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,

а на седых ресницах —

на ресницах морозных сосулек

из опущенных глаз водосточных труб.

Всех пешеходов морда дождя обсосала,

а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;

и сочилось сквозь трещины сало,

мутной рекой с экипажей стекала

вместе с иссосанной булкой

жевотина старых котлет.

Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?

голодна и звонка,

а я человек, Мария,

выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.

Мария, хочешь такого?

Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.

На шее ссадиной пальцы давки.

в глаза из дамских шляп булавки!

что у меня на шее воловьей

потноживотые женщины мокрой горою сидят,—

это сквозь жизнь я тащу

миллионы огромных чистых любовей

и миллион миллионов маленьких грязных любят.

Комментировать
0
Комментариев нет, будьте первым кто его оставит

;) :| :x :twisted: :sad: :roll: :oops: :o :mrgreen: :idea: :evil: :cry: :cool: :arrow: :P :D :???: :?: :-) :!: 8O

Это интересно
Adblock
detector